На экране мелькали тени чужих жизней, такие далекие от нас, как будто мы были на другой планете: но так оно и было, – мы предпочитали не замечать реальности в предвкушении любви. В мире, в котором значения слов давно утратили всякий смысл, каждому из нас приходится их открывать заново: чужой опыт не имел никакого значения, – важно было лишь то, что ты вкладывал в те звуки, которыми пытался выразить свои подлинные чувства и мысли. Так делал Адам Кадмон, когда давал определения и имена всему сущему.
Я переживал тогда нечто подобное: невероятные минуты напряжения, пытаясь подобрать слова к тому состоянию, которое испытывал наедине с Майей. В конечном счете тело оказалось умнее – я ее поцеловал. Вкус ее губ был сладок и неожиданно приятен. Самым большим сюрпризом было то, что она мне ответила: губы прильнули к моим, а во рту я неожиданно ощутил ее язык, – она оказалась девушкой с секретом. Я так до конца и не понял, кем же она была.
Для меня она навсегда останется недосказанной историей: загадочным многоточием, после которого осталась стоять жирная запятая. Буква Алеф у каббалистов означает вовсе не то, что буква Альфа у христиан: для последних она начало, а для первых лишь прелюдия к букве Бет.
Говорят, что алхимик и каббалист Альберт Великий в далеком Средневековье обнаружил философский камень, даровавший ему непродолжительное бессмертие. Этот восхитительный оксюморон «непродолжительное бессмертие» очень точно отражает то, что мы, – нет, именно я, – испытывали, прикасаясь друг к другу. Теплые и трепетные, словно ласкания ветра, мы вкушали друг друга, будучи чисты и невинны. Когда мы целовались, она всегда прикрывала глаза, а я, наоборот, с напряженным вниманием разглядывал ее лицо, на котором играла полуулыбка, как будто она слышала что-то внутри себя, что доставляло ей явное удовольствие.
Странным образом удовольствие это рвалось из нее наружу, подобно кошачьему урчанию, и наполняло меня добрым светом: у самого что-то начинало дрожать под ложечкой сладкой судорогой, и слезы наворачивались на глаза, – такие слезы, за которые ни перед кем не стыдно. Я был словно между небом и землей в «мертвый» сезон между зимой и летом, когда земля напитывается дождями.
Радость, которую мы испытывали друг от друга, уединяясь в темном кинозале, была первым и последним настоящим чувством, которое до сих пор согревает мое сердце. Первая любовь – это непродолжительное бессмертие, – казалось, она будет длиться вечно: о последствиях никто не думал, – пока все не закончилось в одночасье. В очередную среду Майя не появилась на занятиях в УПК, а у меня даже не было номера ее телефона, чтобы ей позвонить.
Хлопоты моей души закончились ничем: через месяц кто-то сообщил, что слышал, будто бы она вместе с семьей выехала на ПМЖ за границу, – так умерла моя первая любовь. Парадокс: жизнь – это то, что нас убивает.
Бет
Вторая буква алфавита. Этой буквой начинается Пятикнижие: первой буквой слова «Брешит», – а эта книга более древняя, чем любой человеческий язык.
Ее звали Эстер, что значит «Звезда». Мы познакомились на море. Она сидела на камне и смотрела на воду, по которой бежала солнечная дорожка заката. Ее загорелое тело золотилось в вечернем свете, словно бронзовая статуэтка, угнездившаяся на вершине лобастой скалы, опасно нависшей над ленивой волной. Чуть ниже и в стороне располагался лагерь дикарей-туристов, откуда она, как выяснилось позже, и была, а из невидимого транзисторного приемника по всему пляжу пронзительно-печально неслось:
«Все пройдет, и печаль, и радость,Все пройдет – так устроен мир»,
отчего на душе становилось невыразимо грустно.
Море обильно потело, разопрев в конце изнывающе-знойного дня, интенсивно источая запахи гнилых водорослей и морской воды. Морем пахли даже камни, испещренные волнами, среди которых я устроился с этюдником, пытаясь писать на пленере маслом. Она невольно отвлекала мое внимание, не давая полностью сосредоточиться на живописи.
Словно учуяв, что за ней наблюдают, она поднялась и цепко уцепившись ногами за край уступа, выпрямилась, развела руки в стороны и прыгнула рыбкой, почти без брызг войдя в воду. Вынырнув метрах в 20-ти от берега, поплыла в открытое море, и темное пятно ее головы замелькало в солнечных бликах волн, прямо навстречу солнцу по световой дорожке.
Теперь ничто не мешало мне живописать закат, пытаясь мазками краски передать чудо угасания дня. Постепенно работа захватила меня, пока я не услышал за спиной: «Привет. Ты что, художник?»
Обернувшись, я обнаружил ее, мокрую и практически голую, так как три лоскутка на завязках плохо прикрывали ее прелести, бесстыдно проступавшие сквозь мокрую ткань купальника темными ореолами сосков и кучеряшками шерстяного лобка.
Распустив волосы, она принялась крутить головой, как собака отряхивается после купания, обдав меня веером брызг сверху донизу. Ее бесстыдство и какая-то просто детская непосредственность потрясали: во всем этом была некоторая ненормальность, – это притягивало и отталкивало одновременно. Я словно замерз: по спине пробежали мурашки, – застыв с кистями и палитрой в руках.
Перестав крутить головой, она улыбнулась и снова повторила вопрос:
«Так ты художник?»
Когда я выдавил из себя «да», она отодвинула меня в сторону и довольно долго разглядывала мою мазню, после чего уверенно заявила: «Ничего себе живопись. А по тебе не скажешь, что ты олдовый чел: нормально мажешь. Тебе нравится Ротко? Я от него тащусь».
Всего одной фразой дала мне понять, что принадлежит к другому миру, о котором я ничего не знал: ни что значит «олдовый», ни кто такой Ротко, – сама она была из Питера, – именно так все члены лагеря именовали Ленинград, – и училась на филфаке. Они принадлежали к системе, т.е. попросту хипповали: кто всерьез, а кто просто ради развлечений или тщеславия. У них все было общее, начиная от вещей и книг, и заканчивая девушками: Эстер была одной из них.
С тех пор, как я был брошен Майей, душа моя была безвидна и пуста и лишь только дух отчаяния и обиды носился у меня внутри, побуждая все воспринимать в мрачном свете. К девушкам я был настроен крайне настороженно, так как они требовали, чтобы им оказывали знаки внимания, прежде чем начать общаться, а я был слишком горд и заносчив, чтобы это себе позволить: я боялся быть снова отвергнутым. В случае с Эстер все было прямо наоборот. И это меня обескураживало и интриговало.
Тот образ жизни, с которым я столкнулся, был полной противоположностью всему, чему меня учили дома. Вся моя жизнь должна была быть расписана и распланирована, как у моего отца: сначала институт и чтобы непременно с красным дипломом; распределение на почтовый ящик; женитьба на девушке моего круга, обязательно с высшим образованием; накопить денег на мебель, затем на машину, потом на дачу; долгая и обеспеченная жизнь, желательно с минимальным физическим трудом.
Здесь была полная беспечность даже о настоящем, не говоря уже о будущем. Никто из круга Эстер не задумывался о завтра, живя одним днем, одним мгновением, – и это было здорово. Моей жизни без риска, но и без какой-либо свободы, предлагалась альтернатива. Эстер познакомила меня со своими друзьями, которые тут же угостили арбузом с хлебом, который позаимствовали на ближайшей колхозной бахче. Они приняли меня в свой круг и я был им крайне благодарен. У них была очень смешная речь и одежда: вся из каких-то цветных лохмотьев, гипертрофированный клеш штанов со споротыми задними карманами, – разговоры об эзотерике, смысле жизни и забавные истории из жизни системы.
Мы встречались каждый день на море и не расставались до самого вечера, когда наступало время возвращаться в поселок, где я с отцом снимал комнату. Он не одобрял моих контактов с лагерем дикарей, а Эстер называл «дешевой шлюхой» и запрещал с ней встречаться.
Мне пришлось его обманывать: я говорил ему, что иду писать этюды в горы, а сам шел к Эстер и ее друзьям, – вечером возвращался, и мы вместе ужинали тем, что нам приготовила наша хозяйка, а я пытал его расспросами, что он думает о том, что услышал от моих новых друзей за этот день. Я отказывался верить в то, что мне он отвечал, так как это было слишком тривиально, чтобы быть правдой.
Наши мнения не совпадали ни по одному вопросу, но это нас обоих мало волновало: каждый был занят самим собой, – отточенный эгоизм моего родителя служил для меня всегда примером для подражания. Пока я соблюдал хотя бы внешне запрет отца и на словах подтверждал, что не общаюсь с хиппи, он делал вид, что всем доволен.
Итак, ничто не мешало мне изучать Эстер и ее внутренний мир, в котором, как выяснилось, водились тараканы размером с хорошую крысу: она виртуозно ругалась матом, считая, что это придает ей дополнительный шарм как филологу; у нее была какая-то просто резиновая личность – она могла натягивать на себя любую предложенную тему, эмоционально перестраиваясь, словно хамелеон, под новые обстоятельства; была убеждена, что является вампиром и пила кровь своих любовников, утверждая, что таким образом проявляется наивысшее самопожертвование во имя любви. Уже на второй день нашего общения предложила переспать, словно это ни к чему не обязывало: от неожиданности я отказался, тогда она попросила написать ее портрет, только обязательным условием поставила позировать обнаженной. В этом я не мог себе отказать, ведь красота действительно сводит с ума, а она была чертовски красива: чернявая, с желто-зелеными кошачьими глазами и гибким телом, – обладать ею ни с кем не делясь было верхом моих вожделений. Меня только пугала ее доступность, так как в этом было что-то неправильное: совершенства необходимо долго и мучительно добиваться.